Павлов, Владимир - Павлов - Дозор на сухой милеПриключения >> Приключения >> Отечественная >> Павлов, Владимир Читать целиком Владимир Андреевич Павлов. Дозор на сухой миле
---------------------------------------------------------------------
Книга: Владимир Павлов. "Тайна бункера No 7". Повести
Перевод с белорусского В.А.Жиженко, В.Б.Идельсона
Издательство "Юнацтва", Минск, 1984
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 21 октября 2001
---------------------------------------------------------------------
Повесть рассказывает о том, как подросток Толя Иванович, мать которого
фашисты угнали в Германию, а отец воюет на фронте, становится партизаном.
Для старшего школьного возраста
В печи догорало, но Толя больше не подбрасывал порубленного хвороста,
что лежал под припечком: молодая картошка кипела давно и - Толя знал -
сварилась. Ухватом-рогачом он вытащил чугунок из печи, поставил на припечек,
а ухват - в угол, затем накрыл чугунок посудным полотенцем, собранными
концами - чтоб не обжечься - обхватил его с боков и сцедил воду в ведро,
стоявшее тут же, под рукой. Отнес чугунок на стол, на подставку, снял
полотенце - от картошки повалил густой пар.
На столе в глиняной миске лежал кочан квашеной капусты, прошлогодней,
красноватой от рассола, - осенью, когда ставили кадку, мать клала туда
бурачок, а то и два.
Завтрак был готов, можно было садиться за стол, но есть не хотелось.
Брал он с собой в лес несколько холодных картофелин, съедал по дороге - тем
и сыт. А печь топил каждый день - и сегодня, и вчера, и позавчера: не хотел
нарушать заведенный порядок, делал все, как делала бы мама.
Сегодня среда. А три дня тому назад, в воскресенье, чуть свет она ушла
в Слуцк. С вечера протопила, отварила картошки и оставила ее в печи на ночь,
чтоб утром Толя мог поесть еще теплой. Ушла она, видно, очень рано, Толя и
не слышал. Утром, как всегда после завтрака, он пошел под поветь снаряжать в
лес тележку. Тележка была на двух колесах, с длинным дышлом и фанерными
боковинами. Когда-то она была покрашена в синий цвет. Делал тележку и красил
- как рассказывала мама - сам отец, о котором теперь ни слуху ни духу: войне
пошел третий год, и третий год он, как говорит мама, "если жив, то воюет".
Где-то на фронте отец. Потому что иначе, если б, скажем, попал в окружение,
а оттуда в партизаны, дал бы о себе знать. А тут ни весточки.
Тележка кажется Толе чуть ли не предметом древности. Ему вон уже
тринадцать, а отец мастерил ее, чтоб возить его, Толю, еще малышом. Колеса
выписывают восьмерки, дышло на конце раскололось, фанерины из спинки и
передка вынул сам Толя, а поперечины вырезал ножовкой. На ней теперь только
и возить хворост.
Каждое утро Толя вместе с ровесниками ездит на Грядки - так зовется
недалекий лесок - за дровами. Собирают ветки, укладывают, обвязывают
веревкой, чтоб не растерять по дороге, и едут домой. Дома после обеда Толя
распускает веревку, берет по хворостине и рубит на колоде. Нарубленные дрова
складывает у стены повети в поленницу - версту. Медленно растет верста. Лето
на исходе, а она еще не достала до стрехи. Весной Толя думал, что запасет на
зиму целые две версты таких дров. Да где там, если горят они, как порох,
особенно сучья с еловой или сосновой хвоей...
Толя садится за стол на лавку, придвигает ближе чугунок, берет по
картофелине. Картошка в мундирах. Она еще горяча, чистится легко, только
подцепи ножом кожуру - она и сдирается; но очищенная картошка липнет к
пальцам, жжется, потому что из-под кожуры выступает наружу весь ее жар, и
Толя перекидывает картофелину с ладони на ладонь. Растет под руками горка
тонюсенькой шелухи, все больше очищенной картошки рядом с миской, в которой
кочан капусты, а есть неохота - разве что через силу. Он и не ест. Он, сидя
за столом, чистит картошку, лишь бы что-нибудь делать. Что-то делать - это
единственное спасение от мыслей, что нет мамы, что остался один. Сердце его
сильно бьется, готовое выскочить из груди. Слух обострен. Он ловит каждый
звук с улицы, со двора. Все чудится, что вот скрипнет калитка, а минуту
спустя - только пройти от калитки до порога - звякнет щеколда в сенях,
отворится дверь и войдет мама. Пройдет к окну, опустит с плеч тяжелый узел
на лавку, выдохнет с облегчением: "О-ох!", подойдет к нему, к Толе, сотрет
ладонью пот со лба, проведет той же ладонью по его голове и спросит: "Ну,
как ты тут, сынок?"
В воскресенье Толя старался возвратиться с Грядок пораньше. Мальчишки,
с которыми он ездил за хворостом, задержались на опушке. Это уже не первый
раз. Там было много окопов, оставшихся с начала войны. Боев возле Грядок,
правда, не было, однако в старых окопах и на опушке вот уже два года то то,
то другое из военного снаряжения находили. Нашли и в тот раз. Кто-то
выковырял из песка на дне окопа обойму патронов. Латунь гильз позеленела от
времени, потускнели, словно заплесневели, пули, а сама панелька обоймы
заржавела.
Патроны находили и раньше. И распоряжались ими по-своему. Раскладывали
в окопе костер, который обычно долго не хотел разгораться: огню в яме тесно,
нет тяги. Пока кто-нибудь с помощью кресала зажигал трут - кусок вымоченного
в щелоке из золы, высушенного, размягченного гриба, что растет на пнях и
деревьях, - остальные собирали мох и сухую хвою. Мох и хвоя давали много
дыму, и кто-нибудь один, потому что в окопе не развернуться, раздувал огонь.
Когда сквозь мох начинало пробиваться пламя, подкидывали сушняк. Нажигали
горку жаркого угля и только после этого выводили огонь из окопа. Языки
пламени вырывались как бы из-под земли, как из пасти двенадцатиголового
змея. Вот тогда и бросали патроны в огонь, на уголья, словно в зев змея. А
сами - кто куда! Бухало, рвалось, стреляло. Подсчитывали - сколько патронов
и сколько выстрелов. Если совпадало - вылезали из своих ямок, подходили к
разметанному кострищу в окопе, обсуждали: какую толщину земли может пробить
пуля, возьмет ли бруствер, за которым прячется боец или партизан.
За эту стрельбу хлопцам доставалось от матерей, от дядьки Кондрата и
особенно от старосты Есипа. Староста Есип в таких случаях всегда выходил на
загуменье, молча стоял, поглядывал в сторону Грядок. Кудель волос по бокам
головы - череп у него был лысый - шевелилась. И было не понять, от ветра это
или, может, со страху.
Есип возвратился в начале войны откуда-то из-под Бобруйска, куда был
выслан после раскулачивания. Там он работал, говорили, на смолокурне, срубил
даже себе хату и жил один. Он и сейчас в Березовке живет один. В его хате до
войны была лавка. Воротившись, поломал, выбросил прилавки. Переложил печь. А
вот заставки, щиты, которыми закрывались изнутри окна, оставил. Не повырывал
и скобы, в которые просовывались деревянные поперечины, державшие заставки.
Пересыпал, можно сказать, построил заново сени. Развалил старый погребок, в
котором раньше стояла железная бочка с керосином, углубил яму, пустил в
землю дубовый сруб, потолок выложил кирпичом и залил цементом. Кирпич брал
на заводике, который теперь не работал, но там осталось много кирпича -
сырого и обожженного, еще довоенного. А цемента целых два воза припер от
немцев из Лугани. Там же, в Лугани, дали ему немцы корову с телушкой, пару
подсвинков. Обзаводись хозяйством, Есип, живи, стройся!
А чего не строиться? Грядки в двух километрах, лесу вали сколько
хочешь. И он прикидывал взяться и за хату. Похаживал вокруг, обстукивал
углы, что-то бормотал себе под нос. Но пересыпать хату так и не стал. Потому
что не дурак был Есип, знал, что большая ложка рот дерет. Видел, что его
власть - ровно тот лапсердак на огородном пугале: в каждый рукав ветер дует.
На первых порах аккуратно выполнял немецкие распоряжения: выбивал заготовки,
определял, кого в Германию отправить, выспрашивал охотников в полицию. Часто
ездил в Лугань на жеребце, запряженном в возок-фаэтон. До войны в нем ездил
председатель колхоза. Теперь и возок и жеребец стояли у Есина в хлеву.
Но ничего нет на свете вечного. И откуда они взялись, партизаны? Сперва
слухи поползли, потом стали наведываться по ночам, а теперь редко выпадает
день, чтоб они не проходили или не проезжали через деревню в сторону Лугани,
Слуцка и обратно. Какие у них там были дела - кто их знает. Партизаны - люди
военные.
Есипа они пока не трогали. Может, и тронули бы, да кто-то, видно, им
что-то сказал, от кого-то они знали, что Есип притих, больше под себя не
гребет. Только и делает, что передает людям распоряжения: кому мост ладить,
кому дорогу ровнять. Да палкой встречает мальчишек с Грядок, когда они
устраивают там пальбу - жгут патроны в костре. Так за это и сами родители по
головке не гладят...
Сколько ни просил Толя хлопцев отдать ему найденную обойму - не отдали.
Пытался даже припугнуть матерями, нагорит, мол, от них, старостой Есипом -
не помогло. "Ишь, какой хитрый, - сказали, - нашли все, а отдай ему одному".
Не мог же Толя признаться, что патроны просил не для себя. Не мог сказать,
что давеча приходил Рыгор Денисов, сын их соседа, деда Дениса, партизан. Он
придет и сегодня ночью забрать соль, которую мать должна принести из Слуцка.
Толя и отдал бы ему ту обойму.
За солью мать ходила и раньше. Одна или с дядькой Кондратом.
В тот раз Толя и мать уже крепко спали, когда в окно напротив печи
поскребся Рыгор. Он всегда так скребся в раму, ровно кошка зимою к морозу.
Ошибиться, что это Рыгор, было нельзя.
Не ошиблась мать и тогда. Пошла, отворила дверь, и немного погодя вслед
за нею в хату вошел Рыгор.
"Зажигать лампу или нет?" - спросила мать.
"А как хотите", - вроде бы с безразличием ответил Рыгор. Прежде так
первым делом напоминал, чтоб завешивали окна и только потом зажигали
трехлинейку. А тут - "как хотите".
Удивил Толю такой ответ. Он вскочил со своей кровати сразу, как только
услыхал, что кто-то скребется в раму. Надел штаны, рубашку, обул на босу
ногу бахилы и стоял теперь посреди хаты. Ждал, чтобы Рыгор подошел
поздороваться. Они всегда здоровались за руку.
Удивилась и мать. А вслух сказала:
"Смотри, как осмелели! Не рановато ли?" И в голосе ее, и в интонации, с
какой это было произнесено, наряду с упреком можно было уловить и тихую
радость.
И все же предосторожность не была излишней.
Мать зажгла на столе лампу без стекла и, прикрывая рукой огонек,
перенесла ее на камелек.
В хате заколыхался полумрак.
Рыгор снял с плеча винтовку, приставил ее к столу. С другого плеча
стащил котомку, положил на стол и принялся развязывать. Мать стояла у него
за спиной. Она знала, по какому делу наведался сосед.
А Рыгор распаковывал котомку и говорил:
"Просьба к вам, тетя Катерина, та же самая. Надо еще раз сходить в
Слуцк обменять все это на соль. Тут сапоги. Яловые. Новые. Мы только
голенища малость помяли да подошвы о песок потерли, чтоб вид был, будто
ношеные. Если что, говорите - мужиковы. А тут деньги. Денег много, не
скупитесь. Хотя сейчас надежда на них плохая, а все ж, гляди, и продаст
кто-нибудь соль за деньги. А в этой бутыли - спирт..."
"Спирт неси назад, - сказала мать. И поинтересовалась: - Это вы на той
неделе спиртзавод в Погосте сожгли?"
Рыгор поглядел на мать, мотнул головой, словно говоря: и верно же,
проверят немцы или бобики на пропускном пункте, спросят, откуда спирт, и - в
СД. Как это меня угораздило?!
"Ладно, бутыль я заберу", - согласился Рыгор.
Он уложил котомку, затянул шнурок. Сел на лавку, винтовку поставил меж
колен.
"Как вы живете, тетя Катерина? Как с дровами, Толя?"
Рыгор посидел у них недолго. Поговорил с Толей, с матерью, уходя,
попросил у матери прощения за беспокойство, которое они снова взваливают на
нее. Сказал, что это в последний раз, что дело с солью скоро у них
наладится, можно будет и им подкинуть какую малость, чтоб не подливали в
горшки рассол из калийной соли.
Приход Рыгора Денисова всякий раз превращался для Толи в праздник.
Потому что это был хлопец оттуда! Не из лесу, не из отряда, а оттуда. Вроде
как из иного мира, где не боятся ни немцев, ни полицаев. Где все ходят с
винтовками, с автоматами, с минами! Бьют захватчиков. И те боятся нос сунуть
в лес, боятся партизан. Вот какие там люди, партизаны. Ходят смело,
разговаривают громко, смеются. Не люди, а богатыри. Эх, быть бы и ему среди
них, быть там рядом с Рыгором! Не беда, что Рыгор - молодой еще хлопец. В
первый день войны он сдал последний экзамен в Слуцком педучилище. Он -
учитель. И в то же время не учитель, потому что ни одного дня не работал в
школе. Пришли немцы - подался в лес, в партизаны.
Сильный хлопец Рыгор, жилистый, хоть и сухощав с виду. А посмотреть,
как он закидывает за плечо винтовку, так можно подумать, что не винтовка
это, а пушинка...
Перед войной колхозная полуторка возила со станции калийную соль. Ее
ссыпали на специально подостланные доски в углу нового гумна. Говорили, что
это хорошее удобрение для полей. Дефицит. Что эту соль добывают только в
одном месте, в Соликамске. А город тот во-он где - на Урале.
Рассыпать калийную соль не успели. А теперь она пригодилась людям.
Брали ее в гумне. Растворяли в воде. Осадок оставался на дне, а вода была
горько-соленая. Ее и подливали в горшки, чтоб не есть без соли. Без соли,
известно, навалится цинга, повыпадают зубы у старого и у малого...
В субботу мать ходила к Есипу просить справку - в город же без
документа не сунешься. А в воскресенье ушла в Слуцк ни свет ни заря.
Дорога-то неблизкая.
Базар в оккупированном городе. Угрюмый, молчаливый. Люди ходят, молча
щупают, прикидывают что-то в уме, отходят. Крашеная, молодящаяся дама в
пальто с лисьим воротником, несет перекинутые через оба плеча явно чужие
вещи. Прокуренным голосом, негромко, словно только для себя, повторяет:
- Только на рейхсмарки. Только на рейхсмарки...
В стороне слышен громкий голос:
- Спички, довоенные спички. Коробка - червонец! Коробка - червонец!
Меж людей пробирается полицай. Повязка на рукаве, винтовка за спиной.
На него оглядываются и в страхе шарахаются. К спине полицая приклеена
бумажка. Если оказаться поблизости, можно прочитать: "Гад".
- Только на рейхсмарки. Только на рейхсмарки...
- Довоенные спички! Коробка - червонец!
Кто-то продает, вернее меняет, розовый абажур, обрамленный бахромой. Не
нужный никому попугайчик в клетке. Старик у огромной плетеной корзины,
которые носят за спиной. В корзине - горшки, кувшины. Своей работы. Старик
гончар посвистывает в глиняную свистульку-петушок, зазывая
менял-покупателей. К нему идут немногие. И старика жалко, словно он
юродивый.
Блестящие краги. Обладатель их переминается с ноги на ногу. Лицо
лоснится, словно смазанное салом. В руках у него сапоги. Он их вертит и так
и этак. Постукивает согнутым пальцем по подметке. Что-то говорит женщине,
которая стоит рядом. Это тетка Катерина. Она развязывает какой-то узелок,
протягивает. Видно, предлагает деньги. Мужчина в крагах отмахивается от них,
кривится. Берет сапоги и, не оборачиваясь, подает их парню, который стоит у
него за спиной. Тот кидает сапоги в старую детскую коляску, достает оттуда
полотняный мешочек, похожий на те - сшитые клином, - в которых хозяйки
отжимают домашний сыр, кладет его в руку обладателю краг.
Тетка Катерина бережно принимает мешочек. Снимает с головы клетчатый
платок, заворачивает в него соль, через плечо перевязывает себе за спину.
- Только на рейхсмарки. Только на рейхсмарки...
- Довоенные спички!..
И вдруг:
- Облава!
Крики, визг, сумятица. Люди бросаются в разные стороны. Словно птицы,
когда в стаю врезается коршун.
Бегут, замыкая кольцом базарную площадь, солдаты полевой жандармерии, с
похожими на полумесяц бляхами на груди, суетятся полицаи. Среди людей еще
больший переполох. Им нет выхода. Вот уже некоторых схватили. Вытолкнули за
оцепление. Там их подхватывают и проталкивают дальше и дальше сквозь строй
немцев и полицаев. Туда, куда, урча, подъезжают машины.
Отбиваясь, истошно кричит в руках жандармов девушка:
- Мама!
Она барахтается, не выпуская из рук розовый с бахромой абажур.
Крики, команды, ругань.
И спокойный, будто ничего не происходит, голос:
- Только на рейхсмарки...
Катится по земле розовый абажур. Мелькает клетчатый платок. Из него на
абажур, на землю, под ноги солдатам сыплется соль. Ноги. Много ног. И больше
всех - солдатских, в коротких широких голенищах. Они упираются,
разъезжаются, пританцовывают.
Мычат коровы, телята, хрюкают свиньи. Аккуратно, хлыстиком, как
заботливый хозяин, солдат загоняет в вагон бычков, телок. Еще один,
ухмыляясь, подталкивает в вагон откормленную свинью. Скрежещут колеса двери
в пазу, перекидывается рукоять дверной скобы. Один жандарм ставит пломбу на
дверь невольниц. Другие отошли в сторону. Гогочут на платформе, сплевывают,
вытирают, приподняв со лба каски, пот.
А надо всем:
- То-о-о-ля!!!
... Толя перетащил свою тележку через брод в кустах, миновал кусты,
выехал на середину луга и тут услыхал, как со стороны Грядок бабахнуло пять
выстрелов. Как из-под земли.
Да так оно и было: он знал, костер хлопцы раскладывали в окопе.
Есиповой палки им теперь не миновать.
Уже на въезде в деревню он встретил Есипа. Точнее, Есип встретил Толю.
Внезапно из-за плетня показалась лысая голова. От неожиданности Толя
вздрогнул.
Староста высунулся по грудь. Положил руки на плетень. В правой руке
была блестящая, отполированная палка. Один конец с утолщением. В дырку на
другом конце протянут сыромятный ремешок - его Есип всегда наматывал себе на
запястье. Говорили, что это било от цепа. Ничего не скажешь - настоящее
било!
А еще поговаривали, что Есипу, когда он стал старостой, немцы выдали
наган и он на первых порах хвастал наганом, носил его в кармане. Карман
оттопыривался. Чтоб все видели, Есип в том же кармане носил и мешочек с
патронами.
Но вешняя вода быстро скатывается. Скатилось и с Есипа. То ли увидел,
что люди не столько боятся его, сколько глядят с брезгливостью, то ли
сообразил, что оружие может оказаться не только у него - если уже не
оказалось! - но привычку таскать наган в кармане и класть туда еще и мешочек
с патронами оставил. Говорил, будто отняли у него наган. Кто? Когда? Верить
Есипу или нет, если тот и сам себе верил, может, всего раз в году?
"Кто там стреляет?" - спросил Есип.
"Не знаю", - ответил Толя.
"Все вы ничего не знаете, да все прояснится", - буркнул староста.
Било у него в руке угрожающе поднялось. Но Есип не стал бить Толю. Било
скользнуло вниз. Скрылся за плетнем и его владелец.
Приехав домой, Толя закатил тележку под поветь, разнизал веревку,
принялся рубить дрова. Пока рубил, раза два выбегал на улицу глянуть, не
идет ли мать. Ее не было. А когда кончил работу, метнулся через улицу на
огород, откуда был виден большак. По нему никто не шел и не ехал. Прошел
дальше, к выгону. И оттуда никого не увидел. Вернулся домой: подумал, что
мать уже пришла и ждет его в хате. Но на двери висел замок. Коротал время на
улице напротив своего двора. Опять прошел к выгону. Сходил к деду Денису.
Нет, и туда мать не заходила. Недобрые предчувствия стали одолевать Толю.
Когда смерклось, как и было условлено, в раму поскребся Рыгор. Толя не
спал. Кубарем выкатился в сени открывать. Думал, что Рыгор пришел вместе с
матерью.
Рыгор был один.
Они засветили лампу. Толя предложил Рыгору поужинать, но тот отказался.
Вместо этого подсел к нему на койку, стал расспрашивать, как съездилось на
Грядки, бранил мальчишек за дурацкие забавы с патронами. Однажды это может
плохо для кого-нибудь кончиться. Вероятно, Рыгор дневал у отца или еще у
кого-нибудь в Березовке и слышал те пять глухих, как из-под земли,
выстрелов...
Радость подержать в руках оружие выпадала Толе не часто. А тут Рыгор
дал ему свою винтовку, высыпав предварительно из магазинной коробки все пять
патронов. Где приклад, цевье, ствол, прицельная рамка - Толя знал. Интересно
было бы разобрать и собрать затвор. Но Рыгор сказал: в другой раз, при
случае. Он разрешил только открыть затвор. Толя открыл - утопил спусковой
крючок, и затвор выскользнул ему на колени. Рыгор поднял его, поставил на
место. Сказал, что на первый раз достаточно запомнить стебель, гребень,
рукоятку.
Слушать было интересно, и Толя слушал, запоминал, повторял вслед за
Рыгором названия деталей. Но не с той охотой, как это могло быть, если б он
не прислушивался: не стукнет ли щеколда?
Он ждал мать.
Ждал ее и Рыгор. Он забрал у Толи винтовку, набил магазинную коробку
патронами. Винтовку забросил за плечо, принялся расхаживать по хате. Потом,
сказав, что еще вернется, вышел.
Возвратился в полночь. Наверное, в полночь. Толя сидел на койке в
уголке и, положив голову на руки, спал. А ведь старался не заснуть, не
пропустить таких знакомых ему шагов. Даже сени за Рыгором не запирал. И тот
прошел в хату и потряс его за плечи.
Прогнал сон. Думал, что пришла мама, а это был Рыгор. Еще какое-то
время посидели. Уже впотьмах, не зажигая лампы.
Мать не приходила.
Ждать Рыгору больше было нельзя, и он засобирался в дорогу. До рассвета
надо было проскочить шоссе под Луганью. Надо уходить!
"Запри за мной и ложись спать. Утром видно будет, что к чему", - сказал
и ушел.
Утром Толя истопил печь, сварил картошки. Замкнул хату. Из-под повети
выкатил тележку. Воткнул топор меж досок в днище тележки, прижал топорищем
веревку. Поехал на Грядки.
В лесу не терял времени даром - возвращался раньше обычного. Хотелось,
чтоб его встретила мать. Верилось, что так и будет. Как бы он обрадовался,
если б, едва он въедет во двор, на порог вышла мать и попрекнула его: "Где
же ты пропадаешь? Я давно дома, а тебя все нет и нет".
Он ждал мать.
Под вечер зашел дядька Кондрат. Он жил в центре Березовки. Было ему лет
под пятьдесят. Двое его взрослых сыновей, как и Толин отец, ушли с армией в
отступление. Дядька Кондрат с теткой Параской жили теперь одни.
В молодости дядька Кондрат, рассказывали, был отменным плотником.
Золотые руки были у него. Теперь рука у него, считай, одна. Когда-то, когда
организовывался колхоз, ставили большой хлев для скотины. Надо было навозить
много леса. Однажды скатывали с телеги бревно, оно как-то перекосилось и
скользнуло вниз. На ноги мужчинам, стоявшим поблизости. "Бегите!" - крикнул
дядька Кондрат, а сам пытался удержать бревно за комель. Да не удержал.
Комель переломил дубовый копыл передка. А между комлем и копылом попала
левая дядькина рука. Повырывало мясо, раздробило кости. Доктора хотели
отрезать руку, да как-то обошлось. Долго лечили, пока зажило.
С тех пор левая рука у дядьки Кондрата вывернута ладонью назад. Если не
знаешь, то можно подумать, будто взрослый человек валяет дурака, работать не
хочет, а протянул руку назад и чего-то просит, да так, чтоб не видно было.
Но дядька Кондрат вовсе не был лодырем. В колхозе ему всегда
подыскивали работу полегче. Накануне войны он работал в лавке.
"Мать не пришла из Слуцка?" - входя под поветь, спросил у Толи дядька
Кондрат.
Спросил так, словно все знал. А почему бы и нет? Наверное, уже вся
деревня знает о Толиной беде. Слухи в деревне - как пожар в лесу.
"Ты кончай рубить. Сядь на тележку - а сам присел рядом на колоду - да
не плачь, если я что и скажу".
Сердце у Толи в груди забилось в предчувствии чего-то непоправимого,
страшного-страшного. Он и сам не заметил, как в руках очутился какой-то
прутик и пальцы машинально принялись ломать его.
"... В воскресенье на базаре в Слуцке, сказывают, была облава. Хватали
хлопцев и девчат в Германию. И молодых женщин тоже. Разве втолкуешь тем
туркам - дядька имел в виду немцев, - что у тебя дитя дома одно осталось.
Возможно, люди, что видели твою маму, когда их загоняли в грузовики и везли
на станцию, и ошиблись, но будь готов к худшему. Ты уже почти взрослый
хлопец. И не плачь. Закрывай хату да пошли к нам. Тетка Параска уже знает,
что ты придешь..."
Толя опустил голову. Он чувствовал, что вот-вот заплачет. Только сразу
закаменело все внутри. На дядькины слова помотал головой: "Нет!"
"Не хочешь к нам - иди к деду Денису. Вдвоем веселее будет. А дома один
не ночуй", - продолжал дядька Кондрат.
Но Толя остался на ночь в своей хате. Ему снился страшный сон. Большой,
почему-то черный состав был оцеплен черными эсэсовцами с черными овчарками.
Кричали, плакали девушки и женщины. Плакала, что-то кричала и его мать. Что
- он не мог услышать. Мать тянула руки, рвалась к Толе, которого держал
здоровенный немец. Пальцем немец показывал на мать, смеялся и смотрел Толе в
глаза. От этого взгляда бросало в дрожь. Потому что глаза у немца были
круглые, неподвижные. Как у гадюки, которую он убил когда-то в Грядках...
Вот мать загнали прикладами в черный вагон, а немец, державший Толю,
огромной лапищей впился ему в бок. Было больно-больно. Толя закричал. Но
крика не получилось. Хотел заплакать и тоже не мог. Тогда он застонал.
Застонал и проснулся. И только теперь заплакал. Тихо и горько...
Утром он опять поехал в Грядки, а когда возвратился, его уже поджидала
тетка Параска.
"Пошли, детка, пошли к нам. Не упрямься так. У меня у самой сердце
разрывается".
Не послушался Толя. Замкнулся, ушел в себя. Делал все, как было
заведено, а мысли его были далеко-далеко. Представлял себя где-нибудь у
железки. В руках винтовка. Стебель, гребень, рукоятка. Вот он загоняет
патрон в патронник. Ждет, пока ближе надвинется черная громадина паровоза.
Стреляет. Из пробитого паровозного котла свищет пар. Эшелон останавливается.
Толя бежит вдоль него открывать вагоны. В первом же находит маму. Она
спрыгивает на землю, произносит: "Сынок!" Обнимает Толю, и он прижимается к
ней.
А то вдруг прихлынуло желание пойти - и ни минуты не медля! - в Слуцк,
найти того немца, что задержал мать, что загонял ее в вагон, словно не видя
и не слыша, как она ломала руки, и голосила, и упрашивала отпустить ее домой
к сыну. Найти и убить. На месте! Да где ты его найдешь? Кто тебе подскажет
того самого? Разве фашисты не все одинаковые? Все как есть!
Что же делать?
Об этом и думал Толя, откладывая в сторону очищенные картофелины...
А староста Есип думал о Толе.
С самого утра поглядывал он из-за стойки ворот в сторону Катерининой
хаты. Что-то прикидывал, бормотал себе под нос. Отойдет в глубь двора и
снова вернется к воротам. Снова зиркнет влево-вправо. А больше - в сторону
Катерининой хаты.
Увидел приближавшегося Кондрата. Выждал, пока тот поравняется с ним,
окликнул:
- Кондрат, подойди-ка! - и, когда тот подошел, сказал с укором: -
Что-то ты на мой двор и глядеть не хочешь. Забыл, что ли, как хозяевал тут?
- Забыть не забыл, да, кажется, давно это было. Да и не был я тут
хозяином. Работал только. Хозяином была власть...
- Ладно, не будем выяснять. Пошли в хату. Поговорить надо.
В хате Есип сел в угол под образами. Сложил руки на столе. Разнял их,
побарабанил пальцами.
- Скажи, Кондрат, может, у тебя что припрятано тут? Может, в чулане или
в хлеву закопал что-нибудь, га?
- Да что ты, Есип! В который раз спрашиваешь. Говорил же, что как
началась война, в первые же дни все раскупили. Как под метлу. И муку, и
сахар, и соль. Одеколон даже - и тот. Я и успел только деньги в сельпо
сдать, а тут - немцы, - говорил дядька Кондрат, а про себя думал: "Не из тех
ты, сволочь этакая, чтоб до сих пор спокойно сидеть да кишки из меня тянуть
расспросами. Давно, поди, перепорол все и под полом, и в хлеву". Помолчав,
добавил: - Ящики пустые да бочки только и остались. Я их в чулане замкнул.
- Ты слыхал, что Катерину облава замела? - спросил вдруг Есип.
- Слыхал.
- От кого?
- Не ветер, известно, принес. От людей. Как и ты.
Всякий раз, когда дядька Кондрат говорил Есипу "ты", у того словно
судорога пробегала по лицу. Но дядька Кондрат будто и не замечал этого.
Ничего, пусть послушает. Пусть знает, что его лишний десяток лет, его
должность и сам он для людей - ноль без палочки. Подумаешь, хозяин над всей
деревней объявился!
- Замела облава Катерину. Замела... Заходила она ко мне намедни за
справкой. Не помогла моя справка, - будто бы пожалел Есип Катерину.
"Что сам ты, что твоя справка - ноль без палочки", - снова подумал
дядька Кондрат.
- Она часто ходила за солью. Что она меняла?
- Ну что? Может, свою одежку, может, мужнину. Видно, что-то оставалось.
Не все выгребли, когда из гарнизона из Лугани приезжали.
- Проясним: не выгребли, а реквизировали. Как обо мне когда-то
говорили. Рек-ви-зи-ро-ва-ли! У семьи бывшего активиста.
- Ладно, хоть саму с дитенком в живых оставили, - сказал дядька
Кондрат. - А часто ли она ходила за солью или не часто - это как посчитать.
Соль всем нужна. Огурцы пошли. Капуста на подходе. Что им есть, Катерине с
Толей? Корову у них забрали? Забрали. Кабанчика забрали? Забрали, - загибал
пальцы дядька Кондрат. - Тем только и жили, что люди дадут. А кто теперь
много даст?
- Да-а, никто не даст, - сокрушенно сказал Есип. - Я иной раз и рад бы
чего подкинуть, да вот, видишь. - Староста отвернул скатерть. Под скатертью
лежали хлеб, лук, пара огурцов.
... ... ... Продолжение "Дозор на сухой миле" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |