Вход    
Логин 
Пароль 
Регистрация  
 
Блоги   
Демотиваторы 
Картинки, приколы 
Книги   
Проза и поэзия 
Старинные 
Приключения 
Фантастика 
История 
Детективы 
Культура 
Научные 
Анекдоты   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рубрикатор 
Персонажи
Новые русские
Студенты
Компьютерные
Вовочка, про школу
Семейные
Армия, милиция, ГАИ
Остальные
Истории   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рубрикатор 
Авто
Армия
Врачи и больные
Дети
Женщины
Животные
Национальности
Отношения
Притчи
Работа
Разное
Семья
Студенты
Стихи   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рубрикатор 
Иронические
Непристойные
Афоризмы   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рефераты   
Безопасность жизнедеятельности 
Биографии 
Биология и химия 
География 
Иностранный язык 
Информатика и программирование 
История 
История техники 
Краткое содержание произведений 
Культура и искусство 
Литература  
Математика 
Медицина и здоровье 
Менеджмент и маркетинг 
Москвоведение 
Музыка 
Наука и техника 
Новейшая история 
Промышленность 
Психология и педагогика 
Реклама 
Религия и мифология 
Сексология 
СМИ 
Физкультура и спорт 
Философия 
Экология 
Экономика 
Юриспруденция 
Языкознание 
Другое 
Новости   
Новости культуры 
 
Рассылка   
e-mail 
Рассылка 'Лучшие анекдоты и афоризмы от IPages'
Главная Поиск Форум

Пильняк, Борис - Пильняк - Волки

Проза и поэзия >> Русская довоенная литература >> Пильняк, Борис
Хороший Средний Плохой    Скачать в архиве Скачать 
Читать целиком
Борис Пильняк. Волки

---------------------------------------------------------------

Из библиотеки Олега Колесникова

---------------------------------------------------------------



     В тысяча девятьсот семнадцатом году, в декабре, когда не рассеялся еще дым октября, когда дым только густел, чтоб взорваться потом осьнадцатым годом, -- когда первые эшелоны пошли с мешечниками, развозя бегущую с нарочей армию, в ураганном смерче матершины, -- --


     -- - на одной станции подходил к вагону

     мужичок, говорил таинственно:

     -- Товарищи, -- спиртику не надоть ли? --


     Спиртовой завод мы тут поделили, пришлось на

     душу по два ведра --

     на другой станции баба подходила с корзинкой,


     говорила бойко:

     -- Браток, сахару надо? -- Графской завод мы

     делили, по пять пудов на душу --

     на третьей станции делили на душу -- свечной

     завод --

     степь, ночь, декабрь -- --

     -- в городах на заводах, в столицах ковалась тогда романтика пролетарской революции в мир, а над селами и весями, над Россией шел пугачевский бунт, враждебный городам. Тогда поднимался занавес русских трагедий, увертюра октября отгремела пушками по Кремлю. Тогда надо было знать секрет, чтоб влезть в поезд -- в сплошную теплушку: надо было шайкой в пятнадцать человек лезть с кулачным боем в первую попавшуюся теплушку, через головы, спины, шеи, ноги, в невероятной матершине и в драке на смерть. -- И вот, была холодная декабрьская ночь. Поезд шел в степь. Каждый, кто ехал за хлебом, ехал тогда в первый раз, -- поезд шел в степь, на диких степных станциях растеривая тех, кто, не желая умирать с голоду, брал быка за рога -- просто вез себе хлеба. Теплушки были набиты человеческим мясом до крыш, это мясо было злобно и голодно, оно злобно молчало, когда шумел поезд, и оно рычало матершиной, когда поезд стоял: оно ехало из городов. И ночью поезд выкинул на дикую станцию полсотни людей. Луна уже сошла с неба, ночь помутнела, была черна, должно быть теплело перед снегом, на востоке едва-едва зеленело. За станцией был поселок, у станционной коновязи стояли возы, лошади мирно жевали, на возах валялись люди. Скоро узналось, что поселок переполнен людьми, -- поселок не спал, то тут, то там вспыхивали огоньки спичек и папирос, но было очень тихо, потому что все шептались. -- Приехавшие -- одни решали итти в трактир попить чаю и лечь часок поспать, другие -- сейчас же итти по селам за хлебом: узнали, что ближайшее село в трех верстах. Несколько человек пошло к околице, --

     -- и когда они подошли к последней избе, где метелями были надуты сугробы и откуда открывалось черное пустое поле, -- их остановила старуха.

     -- В Разгильдяево идете? -- спросила она.

     -- Туда, а -- что?

     -- Не ходите. Меня тута Совет приставил -- упреждать. Волки очень развелись. На людей бросаются. Вчера ночью московского задрали, за мукой приезжал. А нынче с вечеру -- корову задрали. Погнали корову к колодцу поить, -- как отбилась, никто не видел, -- только, слышут, ревет корова, как свинья, за задами, -- побежали мужики, видят -- шагов сорок -- корова, а вокруг ней семь волков, -- один волк тянет к себе корову за хвост, потом бросил сразу, корова упала, второй волк тогда корову за шею. -- Когда подбежали мужики, полбока волки уж съели. -- Не ходите.

     Восток чуть бледнел, впереди лежало черное холодное поле. Среди идущих за хлебом был один, приявший романтику городской, машинной, рабочей революции, -- и эта весть о волках, это холодное пустое поле впереди навсегда остались у него -- одиночеством, тоской, проклятьем хлеба, проклятьем дикой мужицкой жизни вперемежку с волками.


     С тех пор прошло пять лет.

     И новый пришел декабрь -- великих российских распутий.
Глава первая.


     Монастырь лежал в лесу, у соснового бора, на берегу озера, -- на болотах, на торфяниках, в ольшаниках, в лесах -- под немудрым нашим русским небом. Монастырь был белостенным. По осеням, когда умирали киноварью осины, а воздух, как стекло, -- цвели кругом на бугорках татарские серьги. Неподалеку, в семи верстах, шел Владимирский тракт -- старая окаянная Володимирка, по которой гоняли столетьем в Сибирь арестантов. И есть легенда о возникновении монастыря. Монастырь возник при царе Алексее Тишайшем. Смута уже отходила, и засел здесь на острове среди озера разбойник атаман -- Бюрлюк, вора Тушинского военачальник, грабил, с божьей помощью, Володимирку: знал дороги, тропинки лесные, вешками да нарезями путины метил, -- заманит, засвищет. И на Владимирском тракте однажды, кроме купцов, изловил Бюрлюк двух афонских монахов, с афонской иконой. Монахов этих убили, перед смертью монахи молились -- не о себе, но о погибшей душе Бюрлюка, о спасении его перед господом, -- о них же скажут богу дела их. Монахов этих убили, но икона их осталась, -- и вскоре потом Бюрлюк перелил пушки на колокола, в месте разбойничьем стал монастырь. Легенд таких много на Руси, где разбойник и бог -- рядом.

     Но монастырь стал почему-то женским, хоть и сохранил имя Бюрлюка -- Бюрлюковская женская обитель. И идет декабрь, в ночах, в снегах, в метелях. В новую российскую Метель -- Бюрлюкова обитель погибла, забыта: за монастырскими стенами военное кладбище -- склад авио-слома, ненужный уже и революции, при нем шесть красноармейцев, комиссар и военспец, -- в грязной гостинице -- капусто-квасильный, для армии, завод, на зиму заброшенный. Монашки живут на скотном дворе, без церкви, роются в поле по веснам, зимами что-то ткут и доят советских коров. И в малом доме отмирает, -- умирают остатки коммуны анархистов. И декабрь.

     -- "В революцию русскую -- в белую метель -- и не белую, собственно, а серую, как солдатская шинель, -- вмешалась, вплелась черная рука рабочего -- пять судорожно сжатых пальцев, черных, в копоти, скроенных из стали, как мышцы, -- эта рука, как машина, -- взяла Россию и метелицу российскую под микитки: никто в России не понял романтики этой руки, как орлиная лапа, -- никто не понял, что она должна быть враждебной -- врагом на смерть -- церквам, монастырям, обителям, погостам и пустыням -- не только русским, но всего мира; что это она должна была -- во имя романтики, как машина, -- нормализовать, механизировать, ровнять, учитывать, как учтена, нормализована, механизована машина, сменившая солнце электричеством; что это она в каждый дом внесла романтику быта заводской мастерской и рабочей казармы, с их полумраком, с их пылью, с их теснотой, с их расчетами и сором бумажным в углу на полу и на столе под селедкой. Это -- рабочий. Тогда казалось, что над Россией из метели восстала -- бескровная черная машина, рычаг которой в московском Кремле; Россия была лишь желтой картой великой европейско-российской равнины, бескровной картой -- в карточках, картах, плакатах, словах, в заградительных отрядах, в тысяче мандатов на выезд, в нормализационной карточке на табак, в человечьих лицах, пожелтевших, как табачные карточки". -- --

     И декабрь. И монастырь.

     "Некогда Россия -- столетьями -- прожеванная аржаным -- шла культурою монастырей, от монастырей, монастырями, где разбойник и бог рядом. Так создавались Владимирская, Суздальская, Московская Руси. На столетья -- в веках -- застряли иконостасы, ризы, рясы, монастыри, погосты, обители, пустыни, -- дьякона, попы, архиепископы, монахи, монахини, старцы. В монастырях, в городах за спасами, в церквах, за папертями, в притворах, в алтарях -- иконами, паникадилами, антиминсами, ковриками, по которым нельзя ходить, невидимо -- ютился дух великого бога, правившего человечьими душами две тысячи лет, -- рождением, моралью, зачатием и смертью, и тем, что будет после смерти. В церквах пахло ладаном, тем, которым пахнет на улицах, когда несут покойников. При нем, при боге, были служки, которые носили костюмы ассирийцев: они мало, что знали, они богослужили, но они чуяли, что у бога нет крови, хоть и разводят кровь вином, и что бог уходит в вещь в себе, -- они же протирали лики икон и ощущали себя -- мастерами у бога у них было много свободного времени. -- Человечество, жившее в тридцатые годы двадцатого столетия, было свидетелем величайшего события -- того, как умирала христианская религия. -- Но -- исторический факт -- в шестнадцатом веке в России, в семнадцатом -- монастыри были рассадниками и государственности русской и культуры. И другой исторический факт -- в революцию русскую тысяча девятьсот семнадцатого -- двадцать вторых годов -- лучшими самогонщиками в России было духовенство".

     В Бюрлюковской же девичьей обители не осталось даже священника: стены белые, -- белые церкви, которые звонят только -- сиротливо -- ветром в метели, -- черные дома, как кустарно-фабричные бумагопрядильные корпуса, да лес, да летом -- озеро с карасями. Комиссар арт-кладбища -- Косарев, военспец и шесть красноармейцев приладились жить так, чтобы спать по четырнадцати часов в сутки.

     И декабрь. Есть такой мороз, который одевает деревья, дома, землю холодным, мглистым инеем. С сумерек поднимается луна и зажигает иней миллиардами бриллиантов. Небо атласно и многозвездно, и кругом неподвижность и тишина, тишина гробовая, от которой становится страшно и звенит в ушах. А мороз кует и сковывает все. -- Под монастырской стеной идет проселок, он сворачивает к монастырским воротам, идет мимо скотного двора, через гостиные стройки, начало и конец его затеряны в лесу. Тени от монастырских стен и строек, тени от деревьев четки, точно вырезаны ножницами. В малом гостином доме из нижнего этажа, из угольных окон идет керосиновый свет. Скрипят сани, едут двое в розвальнях -- проезжают на скотный двор, слышен скрип нескольких шагов, и мирный керосиновый свет возникает в другом конце малого гостиного дома, во втором этаже. И опять тишина. Гостиный дом построен, как строятся казармы и хорошие конские конюшни: продолговатой коробкой, с коридором посреди, с двумя выходами в концах коридора и со стойлами номеров направо и налево.

     В нижнем этаже, в углу, в комнате горит железная печка, сотворенная здесь же на арт-кладбище из военно-технического слома; под потолком висит лампа; на диване с книгой лежит анархист Андрей Волкович, у печки возится Анна. Потом приходит из города -- за восемь верст -- со службы Семен Иванович, он греется у печки. В доме холодно.

     -- Сегодня двадцать четвертое декабря по новому стилю, -- говорит Андрей. -- Сегодня во всем мире, в Европе, в Австралии, в обеих Америках -- рождественский сочельник, во всем мире, кроме России и Азии.

     Молчат.

     -- В городе афиши расклеены, -- говорит Семен Иванович, -- приезжает на праздники зверинец будут показывать попугаев, шакалов, обезьян, медведей, волков, а также всемирный оптический обман -- женщину-паука. -- Вы, Андрей, не ходили на завод?

     -- Нет, пойду завтра.

     -- Да, ступайте. Надо что-нибудь делать.

     Анна подает на стол горячую картошку. Семен Иванович садится есть. Андрей натягивает на плечи тулуп и идет к двери.

     -- Вы куда?

     -- Пойду пройдусь.

     В коридоре гостиного дома мрак и холод, здесь не топят. Над деревьями стоит луна. Тишина гробовая и неподвижность над монастырем. Тени -- точно их вырезали ножницами, рядом с Андреем идет карапуз его тени. На скотном дворе в кухне у монахинь вспыхнул огонек, и вот перебежала из тени в тень на дворе -- бесшумно, -- монахиня, -- ворота во двор открыты.

     Продналоговый инспектор Герц, бывший офицер, и его попутчик учитель Громов, что приехали заночевать в обитель, во втором этаже гостиного дома, глотками огревают комнату. Монашенка растапливает печурку. Они, Герц и Громов, бодры, стаскивают тулупы, распоясывают полушубки. Луна лезет в окна. Монашенка зажигает лампу.

     -- Ффу, холодно! Хо, фа! -- самоваришко нам, да попогонки бы, -- говорит Герц. -- Ха, фа! И печку теплее.

     -- В одной горнице спать будете, или как? -- спрашивает монашенка, улыбается, -- она стоит прямо, против огня, черное монашье платье обтянуло грудь, на свету зубы, глаза, лоб, -- и Герц видит, что лицо монашенки, молодой еще, красиво и хищно, -- она смотрит на Герца покойно, еще больше хочет выпрямиться, откинув спину и голову назад, белые зубы светят из-за губ.

     И Герц говорит:

     -- Как ты прикажешь, матушка, -- в двух. Попогонки достанешь? А поужинаем вместе. Тебя как зовут?

     -- Сестра Ольга. А ты, батюшка, ведь офицер Герц? -- попогонки достану, спосылаю к попу на село. Я пойду, самовар поставлю. За печуркой посмотрите, чтобы теплее. Пришлю сестру Анфису. Только -- чтоб потише, -- чтоб никто не слышал.

     Герц греется у печки, -- ффу, ха, фа, -- монастырский гостиный номер невелик, у изразцовой печки -- печурка, за печуркой деревянная кровать, постель под одеялом, шитым из лоскутьев, на столе под лампой -- белая скатертка. Громов -- в полушубке, у стола, голову в шапке -- пока не согреется комната -- опер ладонью.

     -- И придут? -- спрашивает Громов.

     -- Придут, -- отвечает Герц.

     Приходит другая монашенка, сестра Анфиса, белая и плотнотелая, -- ни Герц, ни Громов не замечают, что на ней черное, галочье платье, -- и Герц, и Громов сразу представляют, что тело ее -- не то чтоб было полно, но деревянно, крепко сшито, как у калужских копорщиц. Сестра Анфиса смеется добродушно и чуть смущенно.

     -- Печурку надо в другой горнице растапливать, кто со мной? -- спрашивает она и фыркает.

     -- Идите вы, Громов, -- говорит нехотя Герц.

     Через полчаса в горнице тепло, парно, со стен и окон течет сырость, окна плотно занавешены, на столе, под лампой, шипит самовар, на тарелках разложены -- яйца, масло, соль, черный хлеб, Герц вынул из сумки баночку с сахаром, на окне у стола стоят две бутылки самогона, у стола -- две монашенки и двое мужчин, самогон разливает сестра Ольга, чай -- сестра Анфиса. Лампа -- чуть коптит, или так кажется от пара. Печурка, железная, на четырех ножках -- полыхает, жужжит, -- вот-вот соскочит с места и завертится юлой по полу от жара. И сестра Ольга говорит строго:

     -- Скорей ужинайте, а то нам половина двенадцатого на молитву, часы стоять.

     Но до полночи еще долго. -- И через час -- прощаются: сестра Анфиса и Громов уходят в соседнюю горницу. Сестра Ольга стоит среди комнаты, Герц -- у стола, опершись на него -- спиной к нему -- руками. Ольга прислушивается к тишине дома, подходит к печурке, заглядывает в нее, подходит к кровати, откидывает одеяло, медленно идет к столу, протягивает руку привернуть лампу, -- и, приворачивая, другой рукой охватывает шею Герца, загораясь, сгорая, -- губами, зубами вливает в себя губы Герца -- --

     У полночи -- мужчины спят, обессиленные. Сестра Ольга встает с постели, привернутая лампа начадила, печь потухла, Ольга в белой рубашке, надевает чулки, башмаки с ушками, рясу, шубейку, черна, как галка. Она раздувает огонь в печурке, припускает свету в лампе. Она идет к Анфисе, будит бесшумно ее -- --

     Над землей -- мороз. Луна ушла, но звезды -- горят, горят, и небо -- ледяная твердая твердь, по которой можно было бы кататься на коньках, если бы была возможность залезть туда. За навесом, на скотном сарае, за калиточкой для навоза на огороды, к лесу, -- стоит баня. Тут темно. По двору, из углов идут черные тени монахинь -- через навозную калиточку, в полночь, к бане. В бане, где был полок, весь угол в образах, мигают -- не светят, не освещают лампады, собирается десятка полтора черных женщин, согбенных, и молодых, и старых. И старуха запевает -- старческим дребезгом вместо голоса -- некий тропарь, который человеку со стороны показался бы диким, страшным и нелепым. И сестра Ольга подхватывает истерически мотив, и падает на пол, стукаясь лбом по доскам пола. В бане полумрак. В бане жарко натоплено. В бане черные женщины, и черные тени от черных женщин -- овцами -- бегают по стенам и потолку. В бане замурованы окна. -- И мотивы тропарей все страшнее, все страстнее, все жутче. -- Так идут часы. -- Женщины поют истерически, в бане -- --

     -- А глубоко за полночь -- за третьими петухами -- ночь темна, черна, недвижна -- звезды мутнеют -- сестра Ольга в ночь идет в гостиный дом, во второй этаж. Герц спит. Ольга бросает на пол шубейку, в черной рясе наклоняется к лицу Герца, долго смотрит в лицо, -- она, изогнувшаяся на кровати, похожа на черную кошку -- или на ведьму? -- которая хочет выпить всю силу и всю кровь. Герц не знает --

     -- странной истории сестры Ольги. -- Где-то на Ветлуге, в старообрядческих скитах, в фанатизме и анафематствуя умирают мать и тетка Ольги, -- и тетка игуменствует. Но Ольга, из старообрядческой семьи иваново-вознесенских ткачей, окончила гимназию первой ученицей, примерной богомольщицей, была на первом курсе курсов Герье, на филологическом отделении. -- В революцию, в Октябрь, в дни восстания она пошла в штаб белой гвардии и с винтовкой в руках стояла за Кремль, -- чтоб загореться и сгорать потом коммунистической партией, чтоб быть фанатиком, как монах, ненавидеть неистово и неистово любить, крикнуть в мир Интернационалом, возненавидеть старосветскую Русь, проклясть бога, в мир кинуть поэму машины, -- теперь, вспоминая, вспоминает сестра Ольга, как тогда, в парт-школе, сорвав икону Николая угодника, неистово повесила она туда портрет Карла Маркса. Потом она была в Иваново-Вознесенске, и там многим казалось, что она сошла с ума, когда задумала, изобрела, неистово проводила в жизнь -- систему социалистического делопроизводства, такого, где люди совсем вышелущивались и оставались одни номера. Она была девственница, она никогда не любила, ни девичьи, ни женски. Потом ее послали на фронт редактировать газету, -- там, при отступлении от Врангеля, в редакционных теплушках, она занеистовствовала, залюбила, засумасшедствовала любовью, у нее стал муж, убежавший затем к белым, -- и через полгода после этого она, порвав с коммунистической партией, с революцией, была уже на послухе в Бюрлюковской женской обители, в черном платье, как галка, -- на молитве и в половой истерии. -- Но тогда, в октябре, в Москве -- --

     -- Герц не знает. Герц просыпается от удушья. Свет от чадящей лампы не велик, -- и над Герцем склонилось лицо, глаза широко раскрыты, безумны, и бегом рядом из-за красных губ, блестят зубы. И Герцу вспоминается что-то смутное, уже очень далекое, сокрытое за метелями, за голодами, за скитаниями, -- где-то там, в октябре, в Москве -- - Сестра Ольга охватывает его шею, черная, в черном, -- и приникает к нему -- --

     Луна ушла за лес, померкла красным углем, исчезли тени, -- все стало, как тень, -- потемнело небо и ярче звезды, -- теперь совсем ясно, как лезть от звезды ко звезде. Лес почернел, поугрюмел. Анархист Андрей долго бродил по проселку, он слышал, как где-то вдали в лесу провыл одиноко волк, -- Андрей думал о России, о метелях, о волках. Монастырь -- безмолвен, темен, мертв, -- торчат к небу шатровые колокольни. -- Спит, руки скрестив на груди, далеко откинув голову, выставив кадык, -- Семен Иванович, бесшумно дышит. Легла уже Анна. -- Андрей сидит у стола, над дневником, у лампы под абажуром из газеты. Встает с постели Анна, кладет руки на плечи Андрею, прислоняет к голове голову.

     -- Ложись, милый, спать. Не грусти. Ну, что же, что сегодня во всем мире Рождество.

     -- Я не грущу, Анна. У меня странные мысли. Если бы теперь был осьнадцатый год, я должно-быть ушел бы в коммунистическую революцию. Слушай, весь мир на крови. В мире есть две стихии, я еще не оформил, как их назвать, и где их границы. Но вспомни -- был мир, когда люди жили только от земли, пахали, пили и ели. Тогда миром правил бог, тогда богу строились соборы, монастыри, церкви. Реальность -- земля, и романтика -- метафизика -- бог. Или нет, не так. Помнишь, в XVI веке, в Европе, в Англии и Франции, были изобретены -- ткацкий станок и паровая машина, и они перестроили мир, они сделали Европу гегемоном мира, они породили протестантизм -- в религии, они народили капитализм -- в хозяйстве, они породили буржуазию и пролетариат: пролетарий и машина пришли в мир с новой моралью и романтикой. Но слушай дальше. Мир строит человеческий труд, мир -- на крови, и потому -- бескровна романтика: -- Сейчас, какие бы ни были в мире революции, две трети человечества и человеческого труда прикреплены к земле, чтобы хлебопашествовать, чтобы нудно ковырять землю, чтобы прокормить остальную треть, -- этот труд нищенский и убог -- он дает только одну треть прибавочной ценности; но кроме того, под картошкой, просом и рожью занята вся плодородная земля мира, ржаные поля -- сиротливые, скучные поля, невеселые. Но вот пришел ученый, почти алхимик, и он изобрел способ из неорганического мира -- химическим путем -- на фабричке делать углеводы, белки и жиры, картошку, мясо и масло; хлеб будут делать на фабрике, его будет делать пролетарий. Послушай, -- две трети человеческого труда освободятся от кабалы к земле, они пойдут в города, они пророют вдоль и поперек землю, они высушат моря, они создадут новую мораль, новую эстетику. Это будет невероятная революция. Это создадут -- гений-ученый и пролетарий. Но освободится еще и земля от аржаной кабалы, вся земля превратится в сад, куры, овцы, козы, свиньи и коровы -- будут только в зверинцах. Человеческий освобожденный труд перестроит мир. Ты понимаешь, Анна? -- В мире есть две стихии, -- и эта вторая: гений, труд и человек, -- стихия, покоренная машиной, -- машина и пролетарий, и -- опять -- человек. Ты понимаешь?

     Анна молчит, прислонив щеку к щеке.

     -- Но тогда будут васильки? -- спрашивает Анна.

     -- Да, будут.

     -- Но васильки растут во ржи, а рожь, ты говоришь, исчезнет? -- Знаешь, монахини сегодня опять пели ночью. Я выходила на крыльцо и слышала, как вдалеке провыл волк, теперь идут волчьи свадьбы. А наверху опять кто-то приехал, опять блуд, там мать Ольга --

     -- Но ты заметила, -- говорит Андрей, -- в XVI веке, в XVII культура в России разносилась монастырями, -- а в XIX и теперь ее разносят -- заводы, заводы. Но машины, как и бог, бескровны, -- что кровь машины? А монастыри, -- что теперь монастыри? -- и Андрей возбужденно встает от стола, разводя руками.

     -- Да, но тебе завтра надо итти на завод, Андрей, пора спать, -- говорит Анна.

     Ночь. Безмолвие. Кует и сковывает мороз. И видно с проселка от монастырских ворот, как гаснет внизу в гостином доме огонь. В лесу, за монастырем бежит волчья стая, гуськом, след в след, впереди вожак, -- так стая избегала за ночь верст тридцать. Комиссар арт-кладбища Косарев, обалдевший от сна, выходит на монастырский двор, он слышит волчий вой, и этот вой Косареву --

     -- одиночество, тоска, сиротство, проклятие хлеба, проклятие дикой мужичьей жизни вперемежку с волками.
Глава вторая.


     Завод возник лет тридцать назад, когда строили железную дорогу: понадобились кузница и механическая мастерская -- для сборки мостов, -- эта кузница и выросла в стале-литейный, -- машиностроительный. Вокруг завода, по большаку, разметался заводской поселок, домики, как скворешники, за палисадами, в черной копоти, в буром от копоти снеге, у театра в тополях -- в овраг катались на ледяшках мальчишки, у поворота выстроились в ряд -- в домах со скворешнями мезонинов -- трактир, парикмахерская, клуб союза металлистов, кинематограф, сельский совет, -- все было из дерева: так деревянная Россия подперла к железу и стали, к чугунному литью и к каменному заводскому забору. Красным кирпичем у переезда стала заводская контора, заводоуправление, завком, здесь стали коммунисты. На красном кирпиче конторы -- в витрине:


     "Берегись, товарищ, вора".

     "Бей разруху -- получишь хлеб".

     "Дезертир труда -- брат Врангеля".

     "Смотри, товарищ, за вором".


     И карандашем сбоку:


     "Ванька Петушков сегодня запел песни".


     А там, за заводской стеной, за завкомом, --

     -- дым, копоть, огонь, -- шум, лязг, визг и скрип железа, -- полумрак, электричество вместо солнца, -- машина, допуски, колибры, вагранка, мартэны, кузницы, гидравлические прессы и прессы тяжестью в тонны, -- горячие цеха, -- и токарные станки, фрезеры, аяксы, где стружки из стали, как от фуганка -- из дерева, -- черное домино, -- при машине, под машиной, за машиной рабочий, -- машина в масле, машина неумолима -- здесь знаемо -- в дыме, копоти и лязге, -- ты оторван от солнца, от полей, от цветов, от ржаных утех и песен ржаных, ты не пойдешь вправо или влево, потому что весь завод, как аякс и как гидравлический пресс, одна машина, где человек -- лишь допуск, -- машина в масле, как потен человек, -- завод очень сорен, в кучах угля, железа, железного лома, стальных опилок, формовочной земли, --

     -- там, за заводской стеной, за завкомом, в турбинной, в рассвете, в безмолвии, в тишине, когда завод стоит, и сторожа лишь стучат сороками колотушек -- человек, инженер -- его никто не видит -- поворачивает рычаг и: -- (из каждого десятка новых рабочих -- один -- одного тянет, манит, заманивает в себя маховик, в смерть, в небытие -- маховик в жутком своем вращении, вращении -- в допусках -- в смерть), -- его никто не видит, он поворачивает рычаг и:

     завод дрожит и живет, дымят трубы, визжит железо, по двору меж цехов мчат вагонетки, ползут сотне-тонные краны, пляшут аяксы. Его никто не видит, человека, повернувшего рычаг в турбинной, но завод -- живет, дрожит и дышит копотью труб. -- Идет рассвет, гудит гудок, и сотни черных людей идут к станкам, к печам, к горнам. -- В стале-литейном, у мартэнов: все совершенно ясно; в стале-литейном полумрак; в стале-литейном -- пыль; в стале-литейном горы стальных шкварков, уголь, камень, сталь; в стале-литейном пол -- земля, и рабочие роются в земле, чтоб врыть в нее формы, куда польют жидкую сталь; сквозь крышу идет сюда кометой пыли луч солнца -- и он случаен и ненужен здесь; у мартэнов все совершенно ясно: в мартэнах расплавленная сталь, туда нельзя смотреть незащищенными глазами -- когда подняты заслоны, оттуда бьет жарящий жар, туда смотрят сквозь синие очки, как на солнце в дни солнечных затмений, -- и совершенно ясно, что там в печах, -- в печи -- в палящем жаре, в свете, на который нельзя смотреть, -- там зажат кусочек солнца, и это солнце льют в бадьи. -- А в кузнечном цехе -- чужому, пришедшему впервые, страшно, -- тоже в полумраке -- в горнах раскаляют сталь до-бела и потом куют ее в прессах, как тесто, и молотами бьют, чтоб сыпать гейзеры искр; в кузнечном цехе полумрак и вой, и гром, и визг железа, которое куют, -- в горнах -- в горны, где сталь и уголь, рвется воздух, чтоб раздувать и глотки горн харкают огнем, пылают, палят, жгут, -- горны стоят в ряд, к ним склонились грузоподъемные краны, чтоб вырывать от огня для прессов белую -- огненно-белую -- сталь, -- и горны похожи на самых главных подземных чертей, они дышат, задыхаются, палят огнем и воют, ревут, барабанят, -- кранами, прессами, молотами: здесь страшно непосвященному, -- н-но у каждого горна висит объявление завкома:


     "Строго воспрещается запекать картошку в горновых печах" -- --


     Рабочие -- черны. Машина -- в масле. Здесь -- огонь, сталь, машина. Где-то в турбинной -- повернут рычаг.

     Домино -- это черные, с числами, кости, это числа, где число кладут к числу, чтобы получать новые числа. В домино играют в тавернах, где полумрак керосиновой лампы под потолком. В домино играют, чтоб выиграть или проиграть. -- Машина. -- Когда сложат в сборном цехе все костяшки стального домино, -- костяшки, созданные по нормалям и допускам фрезерами и аяксами, -- тогда возникает машина; но сама она -- опять лишь костяшка нового стального, цементного и каменного домино, имя которому завод, которых так мало разбросано по России.

     -- Пусть мало, но на этом пути конца нет. Домино машин -- бесконечно, чтоб заменить машину мира. --

     "Строго воспрещается запекать картошку в горновых печах", --

     -- хоть и не видно того, кто повернул рычаг в турбинной, чтобы завод дрожал и жил. Это так же, как прежде, когда --

     -- прежнее человечество -- тысячами лет -- жило богом, которого звали по разному от Ра и Астарты; еще от Ассирии и Египта остались храмы, где в святом святых хранился бог, уходя в вещь в себе, и при боге, на божьих дворах жили служки: эти служки стирали с божьих лиц пыль и плесень. -- --

    

... ... ...
Продолжение "Волки" Вы можете прочитать здесь

Читать целиком
Все темы
Добавьте мнение в форум 
 
 
Прочитаные 
 Волки
показать все


Анекдот 
Современные Робин Гуды берут в банках кредиты и оформляют их на бомжей.
показать все
    Профессиональная разработка и поддержка сайтов Rambler's Top100