Романы - - Хождение по мукам (книга 1)Проза и поэзия >> Русская довоенная литература >> Толстой, Алексей >> Романы Читать целиком Алексей Николаевич Толстой. Хождение по мукам (книга 1)
---------------------------------------------------------------
Изд. "Художественная литература", М., 1976.
OCR & spellcheck by HarryFan, 10 Jul 2000
---------------------------------------------------------------
* КНИГА ПЕРВАЯ. СЕСТРЫ *
О, Русская земля!..
("Слово о полку Игореве")
1
Сторонний наблюдатель из какого-нибудь заросшего липами захолустного
переулка, попадая в Петербург, испытывал в минуты внимания сложное чувство
умственного возбуждения и душевной придавленности.
Бродя по прямым и туманным улицам, мимо мрачных домов с темными окнами,
с дремлющими дворниками у ворот, глядя подолгу на многоводный и хмурый
простор Невы, на голубоватые линии мостов с зажженными еще до темноты
фонарями, с колоннадами неуютных и нерадостных дворцов, с нерусской,
пронзительной высотой Петропавловского собора, с бедными лодочками,
ныряющими в темной воде, с бесчисленными барками сырых дров вдоль
гранитных набережных, заглядывая в лица прохожих - озабоченные и бледные,
с глазами, как городская муть, - видя и внимая всему этому, сторонний
наблюдатель - благонамеренный - прятал голову поглубже в воротник, а
неблагонамеренный начинал думать, что хорошо бы ударить со всей силой,
разбить вдребезги это застывшее очарование.
Еще во времена Петра Первого дьячок из Троицкой церкви, что и сейчас
стоит близ Троицкого моста, спускаясь с колокольни, впотьмах, увидел
кикимору - худую бабу и простоволосую, - сильно испугался и затем кричал в
кабаке: "Петербургу, мол, быть пусту", - за что был схвачен, пытан в
Тайной канцелярии и бит кнутом нещадно.
Так с тех пор, должно быть, и повелось думать, что с Петербургом
нечисто. То видели очевидцы, как по улице Васильевского острова ехал на
извозчике черт. То в полночь, в бурю и высокую воду, сорвался с гранитной
скалы и скакал по камням медный император. То к проезжему в карете тайному
советнику липнул к стеклу и приставал мертвец - мертвый чиновник. Много
таких россказней ходило по городу.
И совсем еще недавно поэт Алексей Алексеевич Бессонов, проезжая ночь на
лихаче, по дороге на острова, горбатый мостик, увидал сквозь разорванные
облака в бездне неба звезду и, глядя на нее сквозь слезы, подумал, что
лихач, и нити фонарей, и весь за спиной его спящий Петербург - лишь мечта,
бред, возникший в его голове, отуманенной вином, любовью и скукой.
Как сон, прошли два столетия: Петербург, стоящий на краю земли, в
болотах и пусторослях, грезил безграничной славой и властью; бредовыми
видениями мелькали дворцовые перевороты, убийства императоров, триумфы и
кровавые казни; слабые женщины принимали полубожественную власть; из
горячих и смятых постелей решались судьбы народов; приходили ражие парни,
с могучим сложением и черными от земли руками, и смело поднимались к
трону, чтобы разделить власть, ложе и византийскую роскошь.
С ужасом оглядывались соседи на эти бешеные взрывы фантазии. С унынием
и страхом внимали русские люди бреду столицы. Страна питала и никогда не
могла досыта напитать кровью своею петербургские призраки.
Петербург жил бурливо-холодной, пресыщенной, полуночной жизнью.
Фосфорические летние ночи, сумасшедшие и сладострастные, и бессонные ночи
зимой, зеленые столы и шорох золота, музыка, крутящиеся пары за окнами,
бешеные тройки, цыгане, дуэли на рассвете, в свисте ледяного ветра и
пронзительном завывании флейт - парад войскам перед наводящим ужас
взглядом византийских глаз императора. - Так жил город.
В последнее десятилетие с невероятной быстротой создавались грандиозные
предприятия. Возникали, как из воздуха, миллионные состояния. Из хрусталя
и цемента строились банки, мюзик-холлы, скетинги, великолепные кабаки, где
люди оглушались музыкой, отражением зеркал, полуобнаженными женщинами,
светом, шампанским. Спешно открывались игорные клубы, дома свиданий,
театры, кинематографы, лунные парки. Инженеры и капиталисты работали над
проектом постройки новой, не виданной еще роскоши столицы, неподалеку от
Петербурга, на необитаемом острове.
В городе была эпидемия самоубийств. Залы суда наполнялись толпами
истерических женщин, жадно внимающих кровавым и возбуждающим процессам.
Все было доступно - роскошь и женщины. Разврат проникал всюду, им был, как
заразой, поражен дворец.
И во дворец, до императорского трона, дошел и, глумясь и издеваясь,
стал шельмовать над Россией неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и
могучей мужской силой.
Петербург, как всякий город, жил единой жизнью, напряженной и
озабоченной. Центральная сила руководила этим движением, но она не была
слита с тем, что можно было назвать духом города: центральная сила
стремилась создать порядок, спокойствие и целесообразность, дух города
стремился разрушить эту силу. Дух разрушения был во всем, пропитывал
смертельным ядом и грандиозные биржевые махинации знаменитого Сашки
Сакельмана, и мрачную злобу рабочего на сталелитейном заводе, и вывихнутые
мечты модной поэтессы, сидящей в пятом часу утра в артистическом подвале
"Красные бубенцы", - и даже те, кому нужно было бороться с этим
разрушением, сами того не понимая, делали все, чтобы усилить его и
обострить.
То было время, когда любовь, чувства добрые и здоровые считались
пошлостью и пережитком; никто не любил, но все жаждали и, как отравленные,
припадали ко всему острому, раздирающему внутренности.
Девушки скрывали свою невинность, супруги - верность. Разрушение
считалось хорошим вкусом, неврастения - признаком утонченности. Этому
учили модные писатели, возникавшие в один сезон из небытия. Люди
выдумывали себе пороки и извращения, лишь бы не прослыть пресными.
Таков был Петербург в 1914 году. Замученный бессонными ночами,
оглушающий тоску свою вином, золотом, безлюбой любовью, надрывающими и
бессильно-чувственными звуками танго - предсмертного гимна, - он жил
словно в ожидании рокового и страшного дня. И тому были предвозвестники -
новое и непонятное лезло изо всех щелей.
2
- ...Мы ничего не хотим помнить. Мы говорим: довольно, повернитесь к
прошлому задом! Кто там у меня за спиной? Венера Милосская? А что - ее
можно кушать? Или она способствует ращению волос! Я не понимаю, для чего
мне нужна эта каменная туша? Но искусство, искусство, брр! Вам все еще
нравится щекотать себя этим понятием? Глядите по сторонам, вперед, под
ноги. У вас на ногах американские башмаки! Да здравствуют американские
башмаки! Вот искусство: красный автомобиль, гуттаперчевая шина, пуд
бензину и сто верст в час. Это возбуждает меня пожирать пространство. Вот
искусство: афиша в шестнадцать аршин, и на ней некий шикарный молодой
человек в сияющем, как солнце, цилиндре. Это - портной, художник, гений
сегодняшнего дня! Я хочу пожирать жизнь, а вы меня потчуете сахарной
водицей для страдающих половым бессилием...
В конце узкого зала, за стульями, где тесно стояла молодежь с курсов и
университета, раздался смех и хлопки. Говоривший, Сергей Сергеевич
Сапожков, усмехаясь влажным ртом, надвинул на большой нос прыгающее пенсне
и бойко сошел по ступенькам большой дубовой кафедры.
Сбоку, за длинным столом, освещенным двумя пятисвечными канделябрами,
сидели члены общества "Философские вечера". Здесь были и председатель
общества, профессор богословия Антоновский, и сегодняшний докладчик -
историк Вельяминов, и философ Борский, и лукавый писатель Сакунин.
Общество "Философские вечера" в эту зиму выдерживало сильный натиск со
стороны мало кому известных, но зубастых молодых людей. Они нападали на
маститых писателей и почтенных философов с такой яростью и говорили такие
дерзкие и соблазнительные вещи, что старый особняк на Фонтанке, где
помещалось общество, по субботам, в дни открытых заседаний, бывал
переполнен.
Так было и сегодня. Когда Сапожков при рассыпавшихся хлопках исчез в
толпе, на кафедру поднялся небольшого роста человек с шишковатым стриженым
черепом, с молодым скуластым и желтым лицом - Акундин. Появился он здесь
недавно, успех, в особенности в задних рядах зрительного зала, бывал у
него огромный, и когда спрашивали: откуда и кто такой? - знающие люди
загадочно улыбались. Во всяком случае, фамилия его была не Акундин,
приехал он из-за границы и выступал неспроста.
Пощипывая редкую бородку, Акундин оглядел затихший зал, усмехнулся
тонкой полоской губ и начал говорить.
В это время в третьем ряду кресел, у среднего прохода, подперев
кулачком подбородок, сидела молодая девушка, в суконном черном платье,
закрытом до шеи. Ее пепельные тонкие волосы были подняты над ушами,
завернуты в большой узел и сколоты гребнем. Не шевелясь и не улыбаясь, она
разглядывала сидящих за зеленым столом, иногда ее глаза подолгу
останавливались, на огоньках свечей.
Когда Акундин, стукнув по дубовой кафедре, воскликнул: "Мировая
экономика наносит первый удар железного кулака по церковному куполу", -
девушка Вздохнула не сильно и, приняв кулачок от покрасневшего снизу
подбородка, положила в рот карамель.
Акундин говорил:
- ...А вы все еще грезите туманными снами о царствии божием на земле. А
он, несмотря на все ваши усилия, продолжает спать. Или вы надеетесь, что
он все-таки проснется и заговорит, как валаамова ослица? Да, он проснется,
но разбудят его не сладкие голоса ваших поэтов, не дым из кадильниц, -
народ могут разбудить только фабричные свистки. Он проснется и заговорит,
и голос его будет неприятен для слуха. Или вы надеетесь на ваши дебри и
болота? Здесь можно подремать еще с полстолетия, верю. Но не называйте это
мессианством. Это не то, что грядет, а то, что уходит. Здесь, в
Петербурге, в этом великолепном зале, выдумали русского мужика. Написали о
нем сотни томов и сочинили оперы. Боюсь, как бы эта забава не окончилась
большой кровью...
Но здесь председатель остановил говорившего. Акундин слабо улыбнулся,
вытащил из пиджака большой платок и вытер привычным движением череп и
лицо. В конце зала раздались голоса:
- Пускай говорит!
- Безобразие закрывать человеку рот!
- Это издевательство!
- Тише вы, там, сзади!
- Сами вы тише!
Акундин продолжал:
- ...Русский мужик - точка приложения идей. Да. Но если эти идеи
органически не связаны с его вековыми желаниями, с его первобытным
понятием о справедливости, понятием всечеловеческим, то идеи падают, как
семена на камень. И до тех пор, покуда не станут рассматривать русского
мужика просто как человека с голодным желудком и натертым работою хребтом,
покуда не лишат его наконец когда-то каким-то барином придуманных
мессианских его особенностей, до тех пор будут трагически существовать два
полюса: ваши великолепные идеи, рожденные в темноте кабинетов, и народ, о
котором вы ничего не хотите знать... Мы здесь даже и не критикуем вас по
существу. Было бы странно терять время на пересмотр этой феноменальной
груды - человеческой фантазии. Нет. Мы говорим: спасайтесь, покуда не
поздно. Ибо ваши идеи и ваши сокровища будут без сожаления выброшены в
мусорный ящик истории...
Девушка в черном суконном платье не была расположена вдумываться в то,
что говорилось с дубовой кафедры. Ей казалось, что все эти слова и споры,
конечно, очень важны и многозначительны, но самое важное было иное, о чем
эти люди не говорили...
За зеленым столом в это время появился новый человек. Он не спеша сел
рядом с председателем, кивнул направо и налево, провел покрасневшей рукой
по русым волосам, мокрым от снега, и, спрятав под стол руки, выпрямился, в
очень узком черном сюртуке: худое матовое лицо, брови дугами, под ними, в
тенях, - огромные серые глаза, и волосы, падающие шапкой. Точно таким
Алексей Алексеевич Бессонов был изображен в последнем номере еженедельного
журнала.
Девушка не видела теперь ничего, кроме этого почти
отталкивающе-красивого лица. Она словно с ужасом внимала этим странным
чертам, так часто снившимся ей в ветреные петербургские ночи.
Вот он, наклонив ухо к соседу, усмехнулся, и улыбка - простоватая, но в
вырезах тонких ноздрей, в слишком женственных бровях, в какой-то особой
нежной силе этого лица было вероломство, надменность и еще то, чего она
понять не могла, но что волновало ее всего сильнее.
В это время докладчик Вельяминов, красный и бородатый, в золотых очках
и с пучками золотисто-седых волос вокруг большого черепа, отвечал
Акундину:
- Вы правы так же, как права лавина, когда обрушивается с гор. Мы давно
ждем пришествия страшного века, предугадываем торжество вашей правды.
Вы овладеете стихией, а не мы. Но мы знаем, высшая справедливость, на
завоевание которой вы скликаете фабричными гудками, окажется грудой
обломков, хаосом, где будет бродить оглушенный человек. "Жажду" - вот что
скажет он, потому что в нем самом не окажется ни капли божественной влаги.
Берегитесь, - Вельяминов поднял длинный, как карандаш, палец и строго
через очки посмотрел на ряды слушателей, - в раю, который вам грезится, во
имя которого вы хотите превратить человека в живой механизм, в номер
такой-то, - человека в номер, - в этом страшном раю грозит новая
революция, самая страшная изо всех революций - революция Духа.
Акундин холодно проговорил с места:
- Человека в номер - это тоже идеализм.
Вельяминов развел над столом руками. Канделябр бросал блики на его
лысину. Он стал говорить о грехе, куда отпадает мир, и о будущей страшной
расплате. В зале покашливали.
Во время перерыва девушка пошла в буфетную и стояла у дверей,
нахмуренная и независимая. Несколько присяжных поверенных с женами пили
чай и громче, чем все люди, разговаривали. У печки знаменитый писатель,
Чернобылин, ел рыбу с брусникой и поминутно оглядывался злыми пьяными
глазами на проходящих. Две, средних лет, литературные дамы, с грязными
шеями и большими бантами в волосах, жевали бутерброды у буфетного
прилавка. В стороне, не смешиваясь со светскими, благообразно стояли
батюшки. Под люстрой, заложив руки сзади под длинный сюртук, покачивался
на каблуках полуседой человек с подчеркнуто растрепанными волосами - Чирва
- критик, ждал, когда к нему кто-нибудь подойдет. Появился Вельяминов;
одна из литературных дам бросилась к нему, вцепилась в рукав. Другая
литературная дама вдруг перестала жевать, Отряхнула крошки, нагнула
голову, расширила глаза. К ней подходил Бессонов, кланяясь направо и
налево смиренным наклонением головы.
Девушка в черном всей своей кожей почувствовала, как подобралась под
корсетом литературная дама. Бессонов говорил ей что-то с ленивой усмешкой.
Она всплеснула полными руками и захохотала, подкатывая глаза.
Девушка дернула плечиком и пошла из буфета. Ее окликнули. Сквозь толпу
к ней протискивался черноватый истощенный юноша, в бархатной куртке,
радостно кивал, от удовольствия морщил нос и взял ее за руку. Его ладонь
была влажная, и на лбу влажная прядь волос, и влажные длинные черные глаза
засматривали с мокрой нежностью. Его звали Александр Иванович Жиров. Он
сказал:
- Вот? Что вы тут делаете, Дарья Дмитриевна?
- То же, что и вы, - ответила она, освобождая руку, сунула ее в муфту и
там вытерла о платок.
Он захихикал, глядя еще нежнее:
- Неужели и на этот раз вам не понравился Сапожков? Он говорил сегодня,
как пророк. Вас раздражает его резкость и своеобразная манера выражаться.
Но самая сущность его мысли - разве это не то, чего мы все втайне хотим,
но сказать боимся? А он смеет. Вот:
Каждый молод, молод, молод.
В животе чертовский голод,
Будем лопать пустоту...
Необыкновенно, ново и смело, Дарья Дмитриевна, разве вы сами не
чувствуете, - новое, новое прет! Наше, новое, жадное, смелое. Вот тоже и
Акундин. Он слишком логичен, но как вбивает гвозди! Еще две, три таких
зимы, - и все затрещит, полезет по швам, - очень хорошо!
Он говорил тихим голосом, сладко и нежно улыбаясь. Даша чувствовала,
как все в нем дрожит мелкой дрожью, точно от ужасного возбуждения. Она не
дослушала, кивнула головой и стала протискиваться к вешалке.
Сердитый швейцар с медалями, таская вороха шуб и калош, не обращал
внимания на Дашин протянутый номерок. Ждать пришлось долго, в ноги дуло из
пустых с махающими дверями сеней, где стояли рослые, в синих мокрых
кафтанах, извозчики и весело и нагло предлагали выходящим:
- Вот на резвой, ваше сясь!
- Вот по пути, на Пески!
Вдруг за Дашиной спиной голос Бессонова проговорил раздельно и холодно:
- Швейцар, шубу, шапку и трость.
Даша почувствовала, как легонькие иголочки пошли по спине. Она быстро
повернула голову и прямо взглянула Бессонову в глаза. Он встретил ее
взгляд спокойно, как должное, но затем веки его дрогнули, в серых глазах
появилась живая влага, они словно подались, и Даша почувствовала, как у
нее затрепетало сердце.
- Если не ошибаюсь, - проговорил он, наклоняясь к ней, - мы встречались
у вашей сестры?
Даша сейчас же ответила дерзко:
- Да. Встречались.
Выдернула у швейцара шубу и побежала к парадным дверям. На улице мокрый
и студеный ветер подхватил ее платье, обдал ржавыми каплями. Даша до глаз
закуталась в меховой воротник. Кто-то, перегоняя, проговорил ей над ухом:
- Ай да глазки!
Даша быстро шла по мокрому асфальту, по зыбким полосам электрического
света. Из распахнувшейся двери ресторана вырвались вопли скрипок - вальс.
И Даша, не оглядываясь, пропела в косматый мех муфты:
- Ну, не так-то легко, не легко, не легко!
3
Расстегивая в прихожей мокрую шубу, Даша спросила у горничной:
- Дома никого нет, конечно?
Великий Могол, - так называли горничную Лушу за широкоскулое, как у
идола, сильно напудренное лицо, - глядя в зеркало, ответила тонким
голосом, что барыни действительно дома нет, а барин дома, в кабинете, и
ужинать будет через полчаса.
Даша прошла в гостиную, села у рояля, положила ногу на ногу и охватила
колено.
Зять, Николай Иванович, дома, - значит, поссорился с женой, надутый и
будет жаловаться. Сейчас - одиннадцать, и часов до трех, покуда не
заснешь, делать нечего. Читать, но что?. И охоты нет. Просто сидеть,
думать - себе дороже станет. Вот, в самом деле, как жить иногда неуютно.
Даша вздохнула, открыла крышку рояля и, сидя боком, одною рукою начала
разбирать Скрябина. Трудновато приходится человеку в таком неудобном
возрасте, как девятнадцать лет, да еще девушке, да еще очень и очень
неглупой, да еще по нелепой какой-то чистоплотности слишком суровой с
теми, - а их было немало, - кто выражал охоту развеивать девичью скуку.
В прошлом году Даша приехала из Самары в Петербург на юридические курсы
и поселилась у старшей сестры, Екатерины Дмитриевны Смоковниковой. Муж ее
был адвокат, довольно известный; жили они шумно и широко.
Даша была моложе сестры лет на пять; когда Екатерина Дмитриевна
выходила замуж, Даша была еще девочкой; последние годы сестры мало
виделись, и теперь между ними начались новые отношения: у Даши влюбленные,
у Екатерины Дмитриевны - нежно любовные.
Первое время Даша подражала сестре во всем, восхищалась ее красотой,
вкусами, уменьем вести себя с людьми. Перед Катиными знакомыми она робела,
иным от застенчивости говорила дерзости. Екатерина Дмитриевна старалась,
чтобы дом ее был всегда образцом вкуса и новизны, еще не ставшей
достоянием улицы; она не пропускала ни одной выставки и покупала
футуристические картины. В последний год из-за этого у нее происходили
бурные разговоры с мужем, потому что Николай Иванович любил живопись
идейную, а Екатерина Дмитриевна со всей женской пылкостью решила лучше
пострадать за новое искусство, чем прослыть отсталой.
Даша тоже восхищалась этими странными картинами, развешанными в
гостиной, хотя с огорчением думала иногда, что квадратные фигуры с
геометрическими лицами, с большим, чем нужно, количеством рук и ног,
глухие краски, как головная боль, - вся эта чугунная, циническая поэзия
слишком высока для ее тупого воображения.
Каждый вторник у Смоковниковых, в столовой из птичьего глаза,
собиралось к ужину шумное и веселое общество. Здесь были разговорчивые
адвокаты, женолюбивые и внимательно следящие за литературными течениями;
два или три журналиста, прекрасно понимающие, как нужно вести внутреннюю и
внешнюю политику; нервно расстроенный критик Чирва, подготовлявший
очередную литературную катастрофу. Иногда спозаранку приходили молодые
поэты, оставлявшие тетради со стихами в прихожей, в пальто. К началу ужина
в гостиной появлялась какая-нибудь знаменитость, шла не спеша приложиться
к хозяйке и с достоинством усаживалась в кресло. В средине ужина бывало
слышно, как в прихожей с грохотом снимали кожаные калоши и бархатный голос
произносил:
"Приветствую Тебя, Великий Могол!" - и затем над стулом хозяйки
склонялось бритое, с отвислыми жабрами, лицо любовника-резонера:
- Катюша, - лапку!
Главным человеком для Даши во время этих ужинов была сестра. Даша
негодовала на тех, кто был мало внимателен к милой, доброй и простодушной
Екатерине Дмитриевне, к тем же, кто бывал слишком внимателен, ревновала, -
глядела на виноватого злыми глазами.
Понемногу она начала разбираться в этом кружащем непривычную голову
множестве лиц. Помощников присяжных поверенных она теперь презирала: у
них, кроме мохнатых визиток, лиловых галстуков да проборов через всю
голову, ничего не было важного за душой. Любовника-резонера она
ненавидела: он не имел права сестру звать Катей, Великого Могола - Великим
Моголом, не имел никакого основания, выпивая рюмку водки, щурить отвислые
глаза на Дашу и приговаривать:
"Пью за цветущий миндаль!"
Каждый раз при этом Даша задыхалась от злости.
Щеки у нее действительно были румяные, и ничем этот проклятый
миндальный цвет согнать было нельзя, и Даша чувствовала себя за столом
вроде деревянной матрешки.
На лето Даша не поехала к отцу в пыльную и знойную Самару, а с радостью
согласилась остаться у сестры на взморье, в Сестрорецке. Там были те же
люди, что и зимой, только все виделись чаще, катались на лодках, купались,
ели мороженое в сосновом бору, слушали по вечерам музыку и шумно ужинали
на веранде курзала, под звездами.
Екатерина Дмитриевна заказала Даше белое, вышитое гладью платье,
большую шляпу из белого газа с черной лентой и широкий шелковый пояс,
чтобы завязывать большим бантом на спине, и в Дашу неожиданно, точно ему
вдруг раскрыли глаза, влюбился помощник зятя - Никанор Юрьевич Куличек.
Но он был из "презираемых". Даша возмутилась, позвала его в лес и там,
не дав ему сказать в оправдание ни одного слова (он только вытирался
платком, скомканным в кулаке), наговорила, что она не позволит смотреть на
себя, как на какую-то "самку", что она возмущена, считает его личностью с
развращенным воображением и сегодня же пожалуется зятю.
Зятю она нажаловалась в тот же вечер. Николай Иванович выслушал ее до
конца, поглаживая холеную бороду и с удивлением взглядывая на миндальные
от негодования Дашины щеки, на гневно дрожащую большую шляпу, на всю
тонкую, беленькую Дашину фигуру, затем сел на песок у воды и начал
хохотать, вынул платок, вытирал глаза, приговаривая:
- Уйди, Дарья, уйди, умру!
Даша ушла, ничего не понимая, смущенная и расстроенная. Куличек теперь
не смел даже глядеть на нее, худел и уединялся. Дашина честь была спасена.
Но вся эта история неожиданно взволновала в ней девственно дремавшие
чувства. Нарушилось тонкое равновесие, точно во всем Дашином теле, от
волос до пяток, зачался какой-то второй человек, душный, мечтательный,
бесформенный и противный. Даша чувствовала его всей своей кожей и
мучилась, как от нечистоты; ей хотелось смыть с себя эту невидимую
паутину, вновь стать свежей, прохладной, легкой.
Теперь по целым часам она играла в теннис, по два раза на дню купалась,
вставала ранним утром, когда на листьях еще горели большие капли росы, от
лилового, как зеркало, моря шел пар и на пустой веранде расставляли
влажные столы, мели сырые песчаные дорожки.
Но, пригревшись на солнышке или ночью в мягкой постели, второй человек
оживал, осторожно пробирался к сердцу и сжимал его мягкой лапкой. Его
нельзя было ни отодрать, ни смыть с себя, как кровь с заколдованного ключа
Синей Бороды.
Все знакомые, а первая - сестра, стали находить, что Даша очень
похорошела за это лето и словно хорошеет с каждым днем. Однажды Екатерина
Дмитриевна, зайдя утром к сестре, сказала:
- Что же это с нами дальше-то будет?
- А что, Катя?
Даша в рубашке сидела на постели, закручивала большим узлом волосы.
- Уж очень хорошеешь, - что дальше-то будем делать?
Даша строгими, "мохнатыми" глазами поглядела на сестру и отвернулась.
Ее щека и ухо залились румянцем.
- Катя, я не хочу, чтобы ты так говорила, мне это неприятно -
понимаешь?
Екатерина Дмитриевна села на кровать, щекою прижалась к Дашиной голой
спине и засмеялась, целуя между лопатками.
- Какие мы рогатые уродились: ни в ерша, ни в ежа, ни в дикую кошку.
Однажды на теннисной площадке появился англичанин - худой, бритый, с
выдающимся подбородком и детскими глазами. Одет он был до того
безукоризненно, что несколько молодых людей из свиты Екатерины Дмитриевны
впали в уныние. Даше он предложил партию и играл, как машина. Даше
казалось, что он за все время ни разу на нее не взглянул - глядел мимо.
Она проиграла и предложила вторую партию. Чтобы было ловчее, - засучила
рукава белой блузки. Из-под пикейной ее шапочки выбилась прядь волос, она
ее не поправляла. Отбивая сильным дрейфом над самой сеткой мяч, Даша
думала:
"Вот ловкая русская девушка с неуловимой грацией во всех движениях, и
румянец ей к лицу".
Англичанин выиграл и на этот раз, поклонился Даше - был он совсем
сухой, - закурил душистую папироску и сел невдалеке, спросив лимонаду.
Играя третью партию со знаменитым гимназистом, Даша несколько раз
покосилась в сторону англичанина, - он сидел за столиком, охватив у
щиколотки ногу в шелковом носке, положенную на колено, сдвинув соломенную
шляпу на затылок, и, не оборачиваясь, глядел на море.
Ночью, лежа в постели, Даша все это припомнила, ясно видела себя,
прыгавшую по площадке, красную, с выбившимся клоком волос, и расплакалась
от уязвленного самолюбия и еще чего-то, бывшего сильнее ее самой.
С этого дня она перестала ходить на теннис. Однажды Екатерина
Дмитриевна ей сказала:
- Даша, мистер Беильс о тебе справляется каждый день, - почему ты не
играешь?
Даша раскрыла рот - до того вдруг испугалась. Затем с гневом сказала,
что не желает слушать "глупых сплетен", что никакого мистера Беильса не
знает и знать не хочет, и он вообще ведет себя нагло, если думает, будто
она из-за него не играет в "этот дурацкий теннис". Даша отказалась от
обеда, взяла в карман хлеба и крыжовнику и ушла в лес, и в пахнущем
горячею смолою сосновом бору, бродя между высоких и красных стволов,
шумящих вершинами, решила, что нет больше возможности скрывать жалкую
истину: влюблена в англичанина и отчаянно несчастна.
Так, понемногу поднимая голову, вырастал в Даше второй человек. Вначале
его присутствие было отвратительно, как нечистота, болезненно, как
разрушение. Затем Даша привыкла к этому сложному состоянию, как привыкают
после лета, свежего ветра, прохладной воды - затягиваться зимою в корсет и
суконное платье.
Две недели продолжалась ее самолюбивая влюбленность в англичанина. Даша
ненавидела себя и негодовала на этого человека. Несколько раз издали
видела, как он лениво и ловко играл в теннис, как ужинал с русскими
моряками, и в отчаянии думала, что он самый обаятельный человек на свете.
А потом появилась около него высокая, худая девушка, одетая в белую
фланель, - англичанка, его невеста, - и они уехали. Даша не спала целую
ночь, возненавидела себя лютым отвращением и под утро решила, что пусть
это будет ее последней ошибкой в жизни.
На этом она успокоилась, а потом ей стало даже удивительно, как все это
скоро и легко прошло. Но прошло не все. Даша чувствовала теперь, как тот -
второй человек - точно слился с ней, растворился в ней, исчез, и она
теперь вся другая - и легкая и свежая, как прежде, - но точно вся стала
мягче, нежнее, непонятнее, и словно кожа стала тоньше, и лица своего она
не узнавала в зеркале, и Особенно другими стали глаза, замечательные
глаза, посмотришь в них - голова закружится.
В середине августа Смоковниковы вместе с Дашей переехали в Петербург, в
свою большую квартиру на Пантелеймоновской. Снова начались вторники,
выставки картин, громкие премьеры в театрах и скандальные процессы на
суде, покупки картин, увлечение стариной, поездки на всю ночь в
"Самарканд", к цыганам. Опять появился любовник-резонер, скинувший на
минеральных водах двадцать три фунта весу, и ко всем этим беспокойным
удовольствиям прибавились неопределенные, тревожные и радостные слухи о
том, что готовится какая-то перемена.
Даше некогда было теперь ни думать, ни чувствовать помногу: утром -
лекции, в четыре - прогулка с сестрой, вечером - театры, концерты, ужины,
люди - ни минуты побыть в тишине.
... ... ... Продолжение "Хождение по мукам (книга 1)" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |